— Я знал, — начал он, нарочито напрягая голос. — Я знал, что мы раздавим всех. И на что бы там ни надеялась остальная шелупонь, я знал, что у нас будет не менее семидесяти процентов и полная… виктория в первом туре. И заслуга в этом не только нашей пиар-кампании, — хотя мы были на три головы выше всех — и человека, вокруг которого мы сплотились, но и наших избирателей, которые поверили нам и были с нами… Пьём, друзья! — скомандовал Сарафанов неожиданно подсевшим голосом.
— А за что или за кого пьем? — спросил голос с дальнего конца стола. — Выражайся яснее!
— Кто не понял, может идти вон, — разозлился Сарафанов.
— Пьем за сказанное, — поправил его мэр.
Разом опрокинув содержимое бокала, Сарафанов почувствовал, что из недр его нетощего живота начинает подкатывать тошнота. «С чего бы это?» — подумал он и, сняв с плеча руку мэра, пошёл на выход к балкону: надо было отдышаться на свежем воздухе, иначе ему не дотянуть до объявления победных результатов народного волеизъявления.
Балкон ресторана «Верхотура» — любимого места загулов мэра — тянулся вдоль всего семнадцатого этажа городской высотки и служил чем-то вроде смотровой площадки для тех гостей города, которых мэр считал нужным угостить хорошим ужином или обедом. Обычных гостей ресторана сюда не пускали, чтобы, не дай бог, у кого-нибудь ни закружилась голова, и он ни перевалился бы через довольно низкую ограду. А гости мэра специально приглашались сюда, чтобы могли окинуть взглядом огромную панораму города и восхититься владениями молодого хозяина крупнейшего на Волге мегаполиса. В таких случаях на балкон выгонялась и вся обслуга ресторана, чтобы, во-первых, во-время предложить кому-то бокал, а во-вторых, предупредить об опасности головокружения, если слишком близко подойдут к барьеру.
Предупредить об этом Сарафанова было некому, он оперся локтями на барьер, глянул вниз и отшатнулся назад — так пугающе поманила его к себе открывшаяся перед ним едва освещенная пустота. Сашок прислонился спиной к кирпичной стене и, чтобы унять страх, прикрыл глаза. В них всё поплыло как при сильном головокружении. «Хмель или страх?» — спросил он себя и открыл глаза. Решил: «Хмель!» — чтобы не признаться в боязни высоты. И даже снова шагнул к барьеру, но оперся об него уже вытянутыми руками и не стал заглядывать вниз. Город уходил вдаль сияющими нитями уличного освещения, и редкими прямоугольниками окон среди темных громад спящих домов. «Во, блин! Все уже дрыхнут, и им похеру, кто к утру станет их градоначальником!.. Вот и вся демократия! Бейся, Крутой, лбом об стенку, вешай лапшу на уши — им до лампы: спят или строгают потомство… Ну, кто-то пьет, кто-то в ящик глядит… Там вон танцуют, где-то зажимаются в подъездах, и никому не интересно, где и как считают голоса… А я знаю, где и как их считают и сколько их будет в итоге! Мне даже у Волгаря не надо спрашивать, чья сегодня была виктория? …Потому что Викторию делал Крутой!» — Сашок хлопнул ладонью по барьеру и повернулся, чтобы вернуться в зал, но на балкон вышел мэр.
— Вот ты где мерзнешь, — сказал он и протянул Сарафанову открытый портсигар: — Перекурим что ли тревоги наши?…
— У меня тревог нет и я не курю сигареты, — откликнулся Сарафанов. — Сегодня я заработал и хорошую сигару.
— Пока трудно сказать, что мы с тобой заработали. Ясно только сколько потратили. Подсчитано-то ещё всего ничего, и отрыв не такой значительный. Экзитпулу на все сто я поверю, когда перевалим за половину… Вот когда перевалим, будет тебе и сигара, и всё остальное. А пока пошли в зал, хватит мёрзнуть, и не нырни за барьер, — мэр взял Сарафанова за локоть: — Пошли. А то народ там заскучал без твоих тостов.
— Перебьются. Надраться и без меня смогут. — Он помолчал, потом решился спросить: А ты скажи, мы что — много потратили?
Сколько потратил ты — не знаю. А мне эта компания влетела в хорошую кучу баксов, — сухо сообщил мэр.
— Там же Едра платила и спонсоры, — поправил его Сашок.
— Отбивать всё равно придется мне… Всё до цента. И всем.
— Как это? — спросил Сашок. — Хотя… Чего это я? Не знаю, что в бедной России два общака? У воров и у власти?
— Пойдем, пойдем! А то ты уже хорош и разболтался. В зале только не вякай много. — Мэр крепко подхватил Сарафанова под руку и потащил к выходу. Но Сарафанов резко вырвался, попятился назад, ударился спиной о барьер, откинулся головой назад, и она оказалась слишком тяжёлой, потянула его вниз. Он судорожно стал хвататься за кирпичный барьер, ловить руками пиджак отпрянувшего мэра, но в пальцах оставалась только пустота. Эта звёздная пустота морозного неба билась и в запрокинутые глаза. Он услышал визг мэра: «Эй-эй! Сюда! Все сюда!» Почувствовал, как кто-то пытается выхватить его из пустоты за брючину, за ботинок, но это уже не мешает ему развернуться лицом к темноте и почувствовать открытым для крика ртом упругость ночного морозного воздуха.
«Я падаю? — спросил он себя. — Лицом вниз? Чтобы оно вдрызг? А кто же меня узнает?» — И он инстинктивно отбросил одну руку в сторону под упругую струю ветра, а другую прижал к себе, как это делают парашютисты в свободном парении, и его развернуло лицом к небу, улетающему выше балкона «Верхотуры», в темную синь, куда взлетел и его последний выдох.
Распахнутыми руками мэр сдержал вбегающих на его крик людей, вдавил их обратно в зал. В руках у него был узконосый черный ботинок.
— У нас беда. Саша Крутой нырнул вниз, я не успел его удержать, — сказал мэр глухо и, поймав взглядом пробивавшегося к нему директора «Верхотуры» выдавил: — Ты за это ответишь… Сто лет назад ещё надо было сделать ограждение.
— Но мы же всегда принимали меры… Вы же знаете, — заговорил директор, взвинчивая голос почти до плача.
— Допринимались. Вызывай скорую и милицию, — Испортили гады всё, что могли…
Диванов не слышал, как пришел Скворцов, как его отчитывала Матрона, как тяжело и несуразно тот раздевался и нырнул к нему под одеяло. Он только почувствовал тяжелый запах перегара, ударивший в нос, и перевернулся на другой бок. Спал тревожно, но не настолько, чтобы перебраться на кушетку от надоевшего Скворцова, норовившего во сне обнять или завернуть на него ногу. Снилась какая-то чепуха, вроде легкой драки с женой, да вполне живой Волгарь, который молча грозил ему пальцем. «Сердится зануда, а на что или за что — молчит. А что значит молчание покойников или их душ? — соображал он, ещё не открывая глаз. — Они, как совесть — или осуждают, или молчат, или молча осуждают… За что? За то, что выставили из дома или, что хотел отправить Александру к маме? Вот так всегда: влюбляешься в личико, а в дом приводишь всю девушку… А девушка требует сверх меры…»